En Ar

«Для раннего Айтматова само собой разумеющейся истиной оставалось убеждение, что человеческая нравственность покоится на незыблемом природном основании», — Александр Бондарев

22 августа 2017

22.08.2017

 

Заведующий кафедрой отечественной и зарубежной литературы МГЛУ, доктор филологических наук, профессор, член Союза писателей России Александр Бондарев выступил на международном форума писателей и интеллектуалов «Айтматовские чтения: диалог культур».

 

«Для раннего Айтматова само собой разумеющейся истиной оставалось убеждение, что человеческая нравственность покоится на незыблемом природном основании», — Александр Бондарев

 

Эволюция художественного сознания Чингиза Айтматова: от онтологии бытия к метафизике экзистенции

 


Онтогенетическая эволюция Чингиза Айтматова от онтологии бытия к метафизике экзистенции воссоздает филогенетическую эволюцию сознания человечества от мифологии к истории.
 

 

«Эпистемологический разрыв» (Ю. Кристева) между сознанием и бытием, спровоцированный переходом от матриархата к патриархату, разрушил тождество человека с самим собою данным, разделил его на внутреннего, природного, и внешнего – социального, на прошлого и предстоящего. Отныне принципиальным для каждого мыслящего художника Новой и Новейшей истории становится вопрос о ценностном (родовом, религиозном, гуманистическом, патриотическом, рациональном, эмпирическом, психологическом и т. п.) наполнении лютеранского понятия «внутренний человек». Опираясь на «Послание к Римлянам» (10) апостола Павла, Лютер в трактате «О свободе христианина» постулирует духовную сущность внутреннего человека: «Человек имеет двойственную природу – сущность духовную и сущность физическую. Соответственно своей духовной сущности, на которую люди ссылаются как на душу, он называется духовным, внутренним или новым [обновленным] человеком» (Лютер М. Трактат Мартина Лютера о свободе христианина (Свобода христианина) // Избранные произведения. – СПб: Андреев и согласие, – 1994 – С. 24. – С. 16–54).

 

Для раннего Айтматова само собой разумеющейся истиной оставалось убеждение, что человеческая нравственность покоится на незыблемом природном основании.

 

 

Мифологическая картина мира была дана писателю как условиями его рождения, воспитания и образования, так и повседневным опытом трудолюбивой скотоводческой и почвеннической культуры киргизского народа.
 

 

Манифестацией бытийной онтологии выступают у писателя дикие и домашние животные, условия существования которых определяются витальными законами органической регуляции. Иноходец Гульсары («Прощай, Гульсары»), лисица и Буранный Каранар из романа «И дольше века длится день», волчица Акбара и ее спутник Ташчайнар («Плаха»), снежный барс Жаабарс («Когда падают горы») входят в событийное пространство его романов и повестей как наглядное подтверждение эстетических законов вечного природного бытия.

 

 

Животные и люди живут у Айтматова по объединяющим их биологическим законам. Взаимопонимание между Танабаем и иноходцем Гульсары настолько органично, что воскрешает образ древнегреческого Кентавра Хирона. В эпизоде, описывающем аламан байге, иноходец Гульсары и всадник Танабай сливаются в единое целое, подобное тому, которое в романе Л. Толстого «Анна Каренина» явили на скачках Алексей Вронский и его кобылица на Фру-фру.

 

 

Нравственную эстетику природного мира люди переносят в свой быт, регулируемый циклическими сменами времен года и поколений. Культурные традиции евразийских народов тюрко-монгольского происхождения сакрализовали эти законы в мифах, притчах, легендах и преданиях, дали словесно-поэтическое выражение этике повседневного быта, из которой вырастает вневременное бытие человечества. Легенды, интегрируемые Айтматовым в фабулу его произведений, аллегорически отсылают к обобщающему смыслу рассказываемых им историй. Такова сюжетная функция легенды о «Рогатой матери-оленихе», покровительнице киргизского народа («Белый пароход»), сказания о «Великой Рыбе-женщине», прародительнице человеческого рода («Пегий пес, бегущий краем моря»), притчи «Белое облако Чингиз хана» («И дольше века длится день»), легенды об истории сарозекского кладбища Ана-Бейит, имя которому дала Найман-Ана, несчастная мать, лишившаяся сына-манкурта Жоламана, умственно искалеченного варварским племенем жуаньжуанов («И дольше века длится день»), «Песни о верблюдице, потерявшей белого верблюжонка» («Прощай, Гульсары»), лирической эпопее о поздней любви жырау, гениального акына Раймалы-ага, к юной красавице Абдильхан («И дольше века длится день»), легенды о «Вечной невесте» («Когда падают горы»). Экзистенциальное зерно жизни извлекается благородными героями Айтматова из естественно-природной вереницы дней, которые нанизываются, как бусины четок, на нить традиции, восходящей к «строгому трудолюбию и почтению старших» («Джамиля»).

 

Так оформляется народно-обрядовый критерий выбора между добром и злом: либо жить согласно естественному, а, следовательно – нравственно-эстетическому закону «внутреннего человека», либо предавать самого себя данного, малодушно адаптироваться к унизительным требованиям враждебной социальности и становится «никчемным», подобно сыну Казангапа – ничтожному карьеристу Сабитжану, малодушно вверившемуся не природно-мифологическим, а социально-историческим тенденциям инволюционной истории.

 

«Ничтожные» – доминирующий по частотности употребления эпитет Айтматова, которым он клеймит приспособленцев, поправших материнско-отцовские (матриархально-патриархальные) традиции, и обрекших себя на «безосновность» (Ungründung) – историческое проклятие человека западной цивилизации, обреченному условиями своего существования на «синдром непрожитой жизни» (Ирвин Дэвид Ялом. Экзистенциальная психотерапия. – М.: Класс, 2014. – С. 255).
 

 

 

Тождество внутреннего и внешнего человека гарантировалось мифологическим периодом мировой цивилизации. Благородные герои Айтматова органично живут в согласии с природной этиологией, не помышляя о ее ревизии до тех пор, пока внешние обстоятельства продолжают освящать своей повторяемостью нравственный миропорядок, раз и навсегда установленный небесным Тенгри. Подтверждая естественную нравственность традиционным укладом своей жизни, они очеловечивают ее. В ранних произведениях писателя подлинность наследуется его молодыми героями благодаря условиям их рождения, семейного воспитания и трудового самообразования в качестве «модуса бытия», положительно противостоящего «модусу обладания» (Э. Фромм). Такова солдатка Джамиля («Джамиля»), учитель Дюйшен («Первый учитель»), крестьянка Толгонай («Материнское поле»), мальчик Кириск («Пегий пес, бегущий краем моря») и, конечно же, – носитель святой правды мифологического анимализма – мальчик из повести «Белый пароход»: «Детская совесть в человеке – как зародыш в зерне, без зародыша зерно не прорастет. И, что бы ни ждало нас на свете, правда пребудет вовеки, пока рождаются и умирают люди…», – резюмирует рассказчик уход мальчика из деградирующей социальности в животворящую правду легенды о матке маралье – Рогатой матери-олéнихе – тотемной покровительнице киргизского народа. В пространстве «мифа о вечном возвращении» (М. Элиаде) естественны сказочные метаморфозы: красавица-солдатка Джамиля полюбила не долговязого, угрюмого и нелюдимого Данияра, а озаривший его изнутри свет божественного певческого дара и отважилась сплести нить своей жизни с его судьбой.

 

С течением времени художественное сознание Айтматова продуктивно проблематизировалось, вникая в перипетии драматического перехода от мифологии к истории – от онтологии бытия к метафизике экзистенции.

 

Природный закон органической регуляции обесценивался производственными требованиями механической регуляции. Так, деструктивные обстоятельства втягивают в свою воронку сознание чабана Бостона Уркунчиева, который, догадываясь об их всемирно-историческом масштабе, не надеется додумать до конца обостряющуюся «проблему человека» (М. Бубер): «И получалось, что чем дольше он жил на белом свете, тем трудней и сложней становилось жить, и не столько даже жить, сколько понять смысл жизни».
 

 

Продавшийся в социальное рабство либо деградирует, как непутевый Сельджан, либо спивается, как отказавшийся от ценностных ориентиров выродок Базарбай Нойгутов из романа «Плаха». В этом романе Айтматов вводит в несобственно-прямую речь Авдия Каллистратова, «поборника церковного новомыслия», формулу конфликта между нравственной природой и безнравственным социумом: «В естественных вещах несправедливости не существует, она бытует лишь между людьми и идет от людей».

 

 

Но если природное бытие животных регулируется инстинктами, препятствующими пробуждению сознания, выходу из «мира воли» и вступлению в «мир представления» (А. Шопенгауэр), когнитивное сознание человека выстраивает метафизику – вторую, интеллигибельную, реальность. Оставаясь биологической особью, с трудом ориентируясь в социальном мире поступков, человек вступает в конфликт с самим собой и претерпевает исторические перипетии растянувшегося на тысячелетия перехода от матриархата к патриархату.
 

 

Утверждавшаяся И. Кантом свобода «категорического императива» была опровергнута промышленным переворотом конца XVIII–начала XIX века, узаконившим новое рабство у демона техники, «техне» (греч. techne – мастерство, умение, навык). Цепи инстинктов отяготились веригами производственной дисциплины. В восприятии семейной пары волков «люди – боги овец и они же овечьи рабы». В восприятии экзистенциалиста люди – это боги техники, но и ее рабы, принужденные обслуживать запущенный ими же автономный механизм самообеспечения производства.
 

 

Всевластие вырождающейся в глобализм механической регуляции превращает народы в биомассу – среду, обесценивающую гуманистический идеал гражданского общества и добродетель трудолюбия, трансформируя ее в страсть к наживе и волю к власти. В работе «Протестантская этика и дух капитализма» (1905) Макс Вебер опроверг стереотип, согласно которому протестантизм идеологически подготовил дух капиталистической этики. Напротив, рачительное хозяйствование и бережливость снабдили аргументами протестантскую религию труда. Приведя развернутую цитату из наставления, которое Бенджамин Франклин адресует начинающему торговцу («Advice to a young tradesman», 1748), Макс Вебер остроумно умозаключает: «Суть дела заключается в том, что здесь проповедуются не просто правила житейского поведения, а излагается своеобразная “этика”, отступление от которой рассматривается не только как глупость, но и как своего рода нарушение долга. Речь идет не только о “практической мудрости” (это было бы не ново), но о выражении некоего этоса, а именно в таком аспекте данная философия нас и интересует» (Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма. Часть первая // Избранные произведения. – М.: Прогресс, 1990. – С. 73–74. – С. 44– 344).
 

 

По мере экспансии техники, эволюционной в сфере производства и инволюционной в сфере практической нравственности, человек самоотверженного труда на благо коллектива испытывает гнетущее чувство одиночества в окружении «молчаливого большинства», стирающего дифференциацию общественной жизни и политической жизни. Людская масса, согласно концепции Хосе Ортега-и-Гассета («Восстание масс», 1930), – рожденный капиталистическим производством феномен обезличивающей стадности: «Масса – всякий и каждый, кто ни в добре, ни в зле не мерит себя особой мерой, а ощущает таким же, “как и все”, и не только не удручен, но доволен собственной неотличимостью» (Ортега-и-Гассет Х. Восстание масс. – М.: Издательство АСТ, 2003. – С. 19. – С. 11–208).
 

 

В книге Жана Бодрийяра «В тени молчаливого большинства, или Конец социального» (1982) масса предстает инертной силой поглощения, черной дырой, в которой без последствий исчезают как априорные религиозные истины, так и апостериорные данные научных экспериментов: «Безразличие масс, – констатирует Жан Бодрийяр, – относится к их сущности, это их единственная практика… <…> коллективная изворотливость в нежелании разделять те высокие идеалы, к воплощению которых их призывают, – это лежит на поверхности, и, тем не менее, именно это и только это делает массы массами» (Бодрийяр Ж. В тени молчаливого большинства, или Конец социального – Екатеринбург: Издательство Уральского университета, 2000).
           

 

Философско-антропологическую причину вырождения народа в массу выявил Ф. М. Достоевский в романе «Братья Карамазовы». В главе «Великий инквизитор» Иван излагает Алеше свое атеистическое кредо, облекая его в аллегорическую «поэму» о втором Пришествии Христа в XVI в.

 


Великий инквизитор внушает сошедшему на Землю Христу, что духовно измельчавшие люди давно уже не ждут Его как Спасителя, ибо Его учение о свободе обесценилось повседневными бытовыми нуждами. Оно даже мешает католической церкви возводить новую Вавилонскую башню всеобщего благоденствия. Со времени первого Пришествия забота о «земном счастье» отвлекла христиан от поисков Бога в себе, и они отказались от непосильной свободы, поддавшись трем смертельно опасным для бодрствующего духа искушениям: поклонились хлебу земному; перепоручили свою совесть земному авторитету; и соединились всемирно не под покровительством Царя Небесного, а под властью «кесаря». Словом, променяли свое ответственное первородство на сытую безопасность, которую земная власть гарантирует им в награду за законопослушание: «Спокойствие и даже смерть человеку дороже свободного выбора», – резюмирует инквизитор.
 

 

Прогресс, изгнавший человечество из матриархата, вменяет ему в обязанность, адаптируясь к производственному циклу, в то же время неуклонно модернизировать его своей инновационной деятельностью. Адаптационно-инновационный механизм патриархального жизнестроительства углубляет социально-онтологический конфликт, диссоциирует процессы органической регуляции и, в конечном счете, ставит под сомнение преимущества цивилизации, все более уподобляющейся кровожадному жреческому идолу, который соглашается пить нектар не иначе как из черепа убитого. В безысходной по своим итогам книге «Анти-Эдип: Капитализм и шизофрения» (1972) ее авторы, Ж. Делез и Ф. Гваттари, рефлектирующие по поводу «агрессивного означающего» культуры, выродившейся в капиталистическое производство, констатируют инверсию естественного воспроизводства в результате вторжения капитала в триангулярность семейного поля: «Элементы производства и антипроизводства не воспроизводятся в качестве самих людей, а находят в них простой материал, который форма экономического воспроизводства заранее организует в том режиме, который совершенно отличается от той формы, которая есть у этого материала как человеческого воспроизводства» (Делез Ж., Гваттари Ф. Анти-Эдип: Капитализм и шизофрения. – Екатеринбург: У-Фактория, 2007. – С. 415–416. – 672 с.).

 

 

Этическая целесообразность капиталистического производства разрушительно противопоставляет себя эстетической «целесообразности без цели» (Кант) – самовоспроизводству природной экосистемы: «И в том была своя, от природы данная целесообразность оборота жизни в саванне, – поясняет сказитель романа «Плаха». – Лишь стихийные бедствия да человек могли нарушить этот изначальный ход вещей в Моюнкумах».

 


Индивид (лат. individuum – неделимый), переставший быть человеком, ищущим способы гармонизации своей чувственной и рациональной природы, атомизировался в результате промышленного переворота и научно-технической революции. Сверхличная сила исторических обстоятельств вывела его из-под гнета творчески продуктивного конфликта между его природной и социальной ипостасями. И индивид, беспроблемный манкурт, превратился в питательную среду для биомассы. В доминанту его психики выдвинулась адаптационная функция, вытеснившая куда более важную для его саморазвития «функцию роста» – внутреннюю потребность в личностном становлении.

 


«Прогресс» стандартизирует жизнь, лишая индивида животворящей нужды в рукотворных произведениях народного промысла – декоративно-прикладном искусстве мастеров-седельников. Умаление внутреннего человека превращает индивида в такого потребителя ширпотреба, который и не испытывает потребности в чем-то уникальном, неповторимом: «Какие украшения, утварь какую из серебра, из меди, из дерева, из кожи умели делать! И не дорогие вроде, а красивые вещи были, каждая сама по себе, особая. Теперь таких нет. Теперь из алюминия лепят все подряд: кружки, чашки, ложки, серьги и тазы – куда ни придешь, все одно и то же. Скучно даже», – сокрушается Танабай («Прощай, Гульсары»).

 



Если в повести «Первый учитель» на непрошенного «краснорожего» жениха «в лисьей шапке» все-таки нашлась управа в виде новой социалистической законности, запрещающей насильно брать в жены несовершеннолетних, то вертолет и внедорожники, уничтожающие моюнкумских сайгаков в романе «Плаха», сами воплощают эту ставшую преступной законность. В такие формы облекается новая «имморальная» реальность экономической необходимости – результат открываемых homo sapiens законов природы, которые Homo faber претворяет в производственные технологические навыки. Они управляются новым Люцифером, трансформируя добро прогресса в зло нравственной деградации.

 


Иррациональная власть имморального прогресса, выпестованного и запущенного когнитивным разумом, переживается в аффекте ужаса, который испытывают детеныши в чреве волчицы Акбары: «Но пока что ненародившиеся детеныши были неотделимы от материнского лона, составляли часть ее существа, и потому и они пережили в возникающем смутном утробном подсознании тот же шок, то же отчаяние, что и она сама. То было их первое заочное соприкосновение с внешним миром, с ожидающей их враждебной действительностью» (выделено нами. – А. Б.).

 



Цивилизационная деятельность оборачивается для Земли стихийным бедствием, превышающими по своим последствиям природные катаклизмы, поскольку необратимо разрушает как природную, так и душевную экологию, парализуя автономию апофатических процессов угрюмой целесообразностью производства ради самого производства. В романе Г. Гессе «Степной волк» (1927) Гарри Галлер приходит к парадоксальному выводу, инвертирующему соотношение дьявольского и божественного: «Дьявол – это дух, и мы его несчастные дети. Мы выпали из природы и висим в пустоте».

 



В самом деле, научно-технический прогресс инвертировал соотношение божественной онтологии и дьявольской метафизики. Призыв Яхве: «Плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и владейте ею…» (Бытие, I) уступил место убийственной сатире на символ веры янки, развернутой в романе Фердинанда Кюрнбергера «Утомленный Америкой» (Kürnberger F. Der Amerikamüde, 1855): «Из скота добывают сало, из людей – деньги» (Цит. по: Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма. Часть первая // Избранные произведения. – М.: Прогресс, 1990. – С. 73. – С. 44– 344).

 


Онтология и метафизика поменялись местами. Человеческая жизнь утратила свой онтологический статус, делегировав полномочия метафизическому индивиду – бессознательному и безвольному агенту глобализма.

 


Сформулированная Мартином Бубером «проблема человека» (Бубер М. Проблема человека // Два образа веры. – М.: АСТ, 1999. – С. 202–300) должна быть переформулирована. Состояние «нет», в котором находится современный индивид, парадоксально трансформировалось глобализмом в перманентное состояние «да». В свете радикально изменившихся «условий человеческого существования» (Б. Паскаль) бытие воспринимается уже не как колыбель человечества, а как препятствие, возводимое гуманистической этикой перед индивидом, борющимся за социальную адаптацию. И животному, и человеку – волчице Акбаре и Авдию Каллистратову – не выжить в отвергнутой метафизикой онтологической системе мышления. То, что бытием утверждалось как истина, метафизикой отвергается как предрассудок.
Трагедия превращенного Жоламана в манкурта – не в амнезии, а в том, что, утратив вместе с памятью самосознание, он безвольно вверил себя «базовым потребностям» (А. Маслоу), снял «проблему человека» – продуктивный экзистенциальный конфликт, который, проблематизируя и диалогизируя человеческое сознание, побуждает его к саморазвитию и возвышает до способности задаваться «последними вопросами» (Достоевский). В пространстве душевной жизни амнезия привела к снятию психического конфликта между диктатом биологических факторов и трудом построения «Я-концепции» (Карл Роджерс).

 

 

В мифологическую эпоху Ego отождествляло себя с законами Природы.

 

 


В Историческую эпоху Ego стало отождествлять себя с Духом законов Монтескье и Общественным договором Ж.-Ж. Руссо.
Гротескное положение человека постмодернизма между безусловными рефлексами природы и условными рефлексами социума – Id и Super Ego – порождает такую интенсивность душевного и умственного напряжения, которая побуждает расширяющееся сознание интегрировать в себя и перерабатывать как бессознательное содержание Id, так и бессознательное содержание Super Ego.
 

 

Падающие горы последнего романа Айтматова «Когда падают горы. (Вечная невеста)» (2008) символизируют обрушение социальной, а не экзистенциальной парадигмы, ибо не столько сознание и воля, сколько центр личности Арсена Саманчина, его самость, принимает героическое решение ценой своей жизни воспрепятствовать преступному сафари, организованному для арабских толстосумов, соизволивших развлечься дорогой охотой на занесенных в Красную книгу снежных барсов: «В застывшей луже крови лежали бездыханные человек и дикий зверь, огромный снежный барс. Голова Арсена Саманчина покоилась на груди Жаабарса». В этой развязке метафизика экзистенциального сознания воссоединяется с бытийной онтологией.

 


В обстановке катастрофической по своим социально-экологическим последствиям тенденции дегуманизации (воплощенной в таких вероотступниках, как псевдоинтеллигент Сабитжан, руководитель «гонцов», собирателей анаши, Гришан, обер Кандалов, асоциальный тип Базарбай Нойгутов, эстрадный дилер Эрташ Курчал и др.) на долю экзистенциальных героев Айтматова – Едигея, Авдия Каллистратова, Бостона Уркунчиева, Арсена Саманчина выпадает подвиг героев, одерживающих «победу в самом поражении» («Старик и море» Э Хемингуэя).

 

В отличие от мальчика из повести «Белый пароход» и даже Абуталиба Куттыбаева (которым не хватило – одному жизненной зрелости, другому – мужества претерпевания анонимной жестокости государства и терпения, основывающегося на неукротимой вере в то, что правда в конечном счете восторжествует) экзистенциальный подвиг эпических героев Айтматова возрождает «надъюридическую» (Бахтин) справедливость фольклорных памятников.

 


Бытийное начало и метафизическое завершение истории воссоединяются в поздних, наиболее проблемных произведениях Айтматова. Внутренний, подлинный «человек в человеке» (Достоевский) – это былинный герой природной мифологии, который смог благодаря большой умственной и душевной работе возвысить свою наивную нравственность до ответственного «соучастия в рамках своей ситуации» (Ясперс). Так Буранный Едигей вступает в конце романа в непривычную для себя социальную борьбу с атеистическим мракобесием за сохранение родового кладбища Ана-Бейит не только как культурного наследия прошлого, но и во имя возрождения материнских и отцовских – матриархальных и патриархальных – традиций, бездумно попирая которые человек эпохи глобализма обречен на духовное, моральное и физическое вырождение.

 

ГСВ "Россия - Исламский мир"